Гетерофеноменология интенциональных систем
2 Марта 2016 16:00
2950 просмотров

Гетерофеноменология интенциональных систем

В статье обосновывается как необходимость такого сравнительно недавнего достижения когнитивных наук, как гетерофеноменология, так и ее принципиальную возможность: при выстроенной определенным образом коммуникации, а при возможности — и при организованном надлежащим образом эксперименте — действительно можно достоверно судить о переживаниях другого, анализируя его поведение и используя то, что хотел или не хотел сообщить нам человек, высказывая нечто. Вместе с тем, «привилегированный» доступ к данным собственного сознания не дает субъекту никаких значимых когнитивных привилегий.

«Да, но есть же что-то, что сопровождает 
мой крик боли! И именно из-за этого я и 
вскрикиваю. Именно это что-то важно — и 
страшно!» — Только с кем мы делимся этим?
И по какому случаю? 

Л. Витгенштейн1



Сократ, как известно, настаивал на том, что знание есть добродетель. Это так — полагал он — потому, что желать себе вреда можно лишь по незнанию, недоразумению, из-за отсутствия необходимой информации или по глупости. Это означает, что в основе всякой рациональности лежит стремление к тому, что считает для себя благом сам стремящийся. Вообще говоря, у природы имеются довольно жестокие способы приведения в соответствие «представлений» о благе того, кто к нему стремится, с «благом как таковым» — тот, кто систематически ошибается в таких «жизненно важных» вопросах, погибает раньше, чем успевает оставить потомство. Поэтому, оставив на время вопрос о соответствии в стороне, можно сосредоточиться лишь на принципиальной реализуемости данных стремлений.

Даже простейшему организму, для того чтобы устремиться к благу, нужно уметь это благо как-то различать, а также быть способным в присутствии этого блага на некоторое целенаправленное действие (например, к его захвату). Выражаясь кибернетическим языком, система должна обладать некоторым сенсором и каким-то элементарным переключателем, который вызовет в системе адекватный отклик. 
Другими словами, речь идет о зарождении функции! Камень не может функционировать «неправильно», поскольку он вообще не способен совершать никаких действий — он лишь претерпевает воздействия. 
С другой стороны, движения амебы по дну лабораторной чашки уже не являются простым претерпеванием — она всегда направляется на тот край, где находится пища, и всегда удаляется от того края, на котором имеются токсичные вещества. Поведение амебы в этом смысле является рациональным и предсказуемым — то есть в нем может быть усмотрено то, что мы называем рациональными основаниями, хотя внутри самой амебы данные основания могут быть и не представлены явно. Но всё же система, подобная амебе, содержит в себе информацию, или представление о чем то другом (в данном случае — о том, что амеба «считает» пищей или ядом), и такую систему мы будем называть интенциональной системой2.

Мы помним, что в феноменологии интенциональностью сознания называлось такое его свойство, как обязательная наполненность тем или иным предметным содержанием, или направленность на тот или иной предметный смысл. Поэтому термин «интенциональная система» представляется весьма наглядным и удачным, поскольку указывает нам на направленность (нацеленность) системы на что-то.

Тогда нашему определению будет удовлетворять, во-первых, сама амеба — коль скоро мы можем быть в достаточной степени уверены, что рассматриваемая система минимально оснащена для того, чтобы различить нечто как желаемую цель, а затем выполнить соответствующее действие, приближающее систему (с её, опять-таки, «точки зрения») к данной цели.

Но это также может быть и бактерия или одноклеточная водоросль — коль скоро они были распознаны амебой как «пища». То есть, «амеба» и «водоросль», рассматриваемые как интенциональные системы, всегда предполагают друг друга. Поэтому, скажем, книга или карта, компьютерная программа или обыкновенный ключ, открывающий замок слово и даже сломанная ветка (как знак чего-то другого) — вообще любой естественный или искусственный объект, что-то значащий для кого-то — то есть адресованный тому, кто это значение способен воспринять (различить), может быть рассмотрен в принципе как интенциональная система, или интенциональный объект.

Два данных примера могут показаться неравноценными с точки зрения их «системности» и «оснащенности» — но ситуация существенным образом меняется, если мы обратим внимание на то, что основная задача большинства интенциональных систем это — вводить в заблуждение другие интенциональные системы. И, скажем, когда куропатка «представляется пищей» для лисицы, умело имитируя поведение раненой птицы, и отводя тем самым хищника от гнезда с птенцами, то здесь «неравноценность двух сторон интенциональности» как минимум уже не столь очевидна. Да и слово, умело подобранное, и сказанное в правильном месте, может «функционировать» вполне определенным и предсказуемым образом (закономерностями функционирования, распространения и эволюции данных высокопрядковых семиотических артефактов занята относительно молодая наука меметика).

Итак, интенциональные системы явно или неявно содержат в себе представления о каких-то других объектах, и их поведение может быть более или менее точно предсказано, исходя из этих представлений — поэтому можно сказать, что данные представления являются рациональными основаниями действий системы, хотя данные представления могут и не представляться «основаниями» самой системе.
Важным здесь является лишь то, что эти основания могут быть нами — теоретиками поняты и исчерпывающим образом описаны. Для этого, прежде всего, необходимо выяснить то, каким образом организована система различий рассматриваемой интенциональной системы — каковы ее «способы думать» о чем бы то ни было. Любая система зависит от ее конкретных способов восприятия, поиска, идентификации, запоминания и пр. И при ее теоретическом изучении, как и на практике, когда одна система из соображений самосохранения вынуждена обманывать другую, очень эффективным оказывается метод выявления слабых мест системы — последовательно вводя систему в заблуждение, мы в принципе способны довольно точно определить и описать те способы, которыми система выделяет и отслеживает объекты. Будучи существами, способными, (скорее всего, благодаря языку и речи), к бесконечно тонким различиям, мы должны лишь позаботиться о том, чтобы не приписывать исследуемой системе тех же безграничных способностей — однако, при описании имеющихся ограничений и особенностей системы возможности языка оказываются, наоборот, незаменимыми и полностью востребованными.

Любой, начинающий заниматься аналитикой сознания, практически сразу же отмечает одну существенную особенность предмета своего исследования — никакое сознание нам не дано так, как сознание собственное. Мы обнаруживаем себя в совершенно уникальной ситуации, которая обеспечивает нам так называемый «привилегированный» доступ к данным своего сознания. Та непосредственность, с которой нам даны наши собственные ощущения, переживания, представления и пр. наводит на мысль о том, что свое сознание мы «знаем лучше», поскольку о содержании чужих сознаний мы можем судить лишь опосредованно — по аналогии интерпретируя поведение и вербальные отчеты их «носителей». Но давайте продумаем эту мысль чуть глубже. «Лучшее знание» собственного ощущения (скажем, ощущения боли, данного мне в моем уникальном внутреннем опыте) означало бы, что данное ощущение мною каким-то образом было различено и, более того, осознано (представлено в сознании), но при этом принципиально не может быть высказано (вспомним в этой связи так называемые допредикативные очевидности Гуссерля3). Последнее требование является необходимым, поскольку, если бы мое ощущение могло быть высказано и исчерпывающим образом описано в языке, то тем самым утрачивалась бы всякая его «привилегированность». Другими словами, говоря, что «никто другой не может знать мои ощущения так же хорошо, как знаю их я», я тем самым утверждаю, что несмотря на все возможности обычного языка, в нем не может быть достигнута та различенность (или степень различенности) ощущений, на которую я, тем не менее, способен каким-то иным способом, как «привилегированный пользователь». Но тогда должно иметь место примерно следующее: всякий раз, когда я замечал бы, что испытываю ощущение S (в данном случае — боль), я мог бы ставить соответствующую пометку в календаре, или проделывать ту же операцию мысленно. Таким образом, означающее (некий построенный мной «ментальный образ») S означивало бы боль как какое-то конкретное, выделенное значение в моем сознании (референт). Это значит, что я располагал бы некоторой представленной в моём сознании уникальной системой различий, которую при этом понимал бы только я. Но что это, если не язык, но только обращенный к самому себе — своего рода приватный язык? Однако, если это язык, то каким образом приобретают значение его термины?4 Очевидно, что предположенное нами означающее, являясь уникальным, понятным только мне способом указания на объект — а, значит, обладая, вообще говоря, смыслом, — не может приобрести значения в привычном понимании этого слова. Это прекрасно демонстрирует Витгенштейн в примере со словом «жук»5, которое могло бы использоваться в некоторой языковой игре в качестве означающего того, что «находится в коробке у каждого» — нечто, о котором ничего нельзя сказать, снимается, независимо от того, чем бы оно ни оказалось. Именно потому, что в отношении наличия у меня тех или иных ощущений невозможно усомниться, языковая игра с участием таких значений должна вестись по другим правилам. Нельзя, например, сказать, что «другие узнают о моих ощущениях только по моему поведению, так как и обо мне нельзя сказать, что я знаю свои ощущения — они у меня просто есть»6. Если же грамматику выражения ощущения трактовать по образцу «объект и его обозначение» — как во всех остальных случаях, когда объекты даны всем участникам языковой игры одинаково, то референт может быть «сокращен» как не относящийся к делу (слово «жук» не может стать означающим никакой вещи, поскольку коробка у кого-то может оказаться пустой). Следовательно, существование приватного языка либо невозможно, либо избыточно — в любом случае эпистемологический ресурс языка обычного полностью реабилитируется.

Итак, именно в языке достигается наибольшая дифференцированность представлений, но и она имеет свои пределы. Это связано с тем, что несмотря на потенциально ничем не ограниченную способность к различению, язык возникал в весьма специфической среде для целей весьма специфической коммуникации — есть веские основания полагать, что язык возник в ответ на потребность в явном и дифференцируемом представлении своих мотивов и своего поведения в ситуации, вообще говоря, потенциально опасной, но несущей с собой потенциальные выгоды совместной деятельности. Сообщая другому нечто, мы существенно упрощаем его задачу уменьшения неопределенности в отношении нашего поведения. Наилучшая стратегия в такой ситуации это — быть достаточно правдивым, чтобы не утратить доверия, и быть достаточно лживым, чтобы не утратить собственной непредсказуемости. Это, в частности, еще раз косвенно указывает на то, насколько язык превосходит любые другие средства прогноза и производства будущего (как правило, значительно уступая им в скорости).

Заметим, что проблема, с которой сталкивается участник коммуникации, в данном случае идентична той, которую должны были бы решать и мы, когда пытаемся описать особенности выделения объектов той или иной интенциональной системой. Для этого нам требуется все многообразие разнородных данных, вызывающих, усиливающих и модифицирующих те или иные поведенческие отклики системы, наилучшим образом (с учетом сказанного выше) организовать в конечное множество альтернатив. Такая ситуация вполне может приводить и приводит к искажениям, поскольку сильно напоминает выбор наименее худшего ответа в плохо составленном тесте, который не предусматривает ответа «ничто из перечисленного». Этолог Д. Макфарланд называет такую деятельность аппроксимирующей фантазией, указывая тем самым на то, что субъект, будучи вынужден как-то именовать свои смутные тенденции и импульсы, неизбежно выражает их так, как если бы они всегда представлялись сознанию не поведенческими склонностями, результирующими многообразие возможных вариантов, а четкими схемами действий и ясно поставленными целями. И поскольку выражающий свои мысли является одновременно и их слушателем, то его собственная речь может оказывать на него некий суггестивный эффект, убеждающий его самого в том, что он всегда был мотивирован именно этими однозначными и четко структурированными целями.
Таким образом, иллюзия нетранслируемого значения, или непереводимого «языка мысли» возникает у меня, строго говоря, благодаря все тому же языку. Интерпретируя поведение системы, мы сознательно делаем большое допущение, говоря, что объекты, выделяемые системой из среды, образуют «систему ее значений». 
Здесь мы ради инструментального удобства пользуемся, во-первых, некоторой готовой языковой теорией, внутри которой такие термины как знак, означающее, понятие, значение употребляются вполне определенным образом7. А во-вторых, мы всегда должны помнить, что и сама теория оказалась возможной, потому что ее построили мы, исследуя свое же, человеческое сознание и язык как его (нашего сознания), если и не определяющий, но все же чрезвычайно существенный аспект. И только потом весь имеющийся у нас языковой ресурс мы стали использовать в целях лучшего понимания других сознаний — сознаний, не способных к вербальной коммуникации, сознаний других людей, а также сознания собственного. И если в случае с амебой, ухом или банкоматом нам в основном удается отдавать себе отчет в том, что мы имеем дело лишь с «квази-значениями» и «псевдопонятиями», то обращаясь к своему собственному сознанию как к, казалось бы, наиболее близкому и понятному, обычная осторожность, с которой я пользуюсь языком как очень мощным, но все же имеющим свои ограничения и особенности средством, пропадает. Будучи изначально погруженными в среду языка (язык есть форма жизни — скажет все тот же Витгенштейн), мы не задумываясь, полагаем, что обо всем имеем «понятие», хотя, как метко указывает нам философский словарь, «понятие есть применение категории к восприятию» — то есть, если в общем случае анализа интенциональных систем нам было достаточно представить, что на вход системы поступает «мир», а на внутренние состояния влияние оказывают извлеченные из мира «понятия» о нем, то в важном частном случае языкового сознания, или лучше сказать — сознания семиотического, мы должны учесть и это дополнительное различие между «квази-понятием» и понятием как восприятием, пропущенным сквозь «фильтр категорификации», которая попросту невозможна вне и помимо языка. И когда правила одной языковой игры я пытаюсь применять в отношении объектов, с которыми, вообще говоря, «так не играют», я оказываюсь заложником «грамматики, которая здесь всячески навязывает себя нам»8. Амеба не «знает» о том, «чем» она питается, и «чего» стремится избегать — она просто так себя ведет. Но это «что-то» предсказуемым образом модифицирует поведение амебы — является ключом, открывающим какие-то замки — и, следовательно, содержит в себе некоторую информацию, «понятную» амебе, а точнее, каким-то ее подсистемам, и только в этом смысле мы говорим, что для амебы бактерия или водоросль имеют «значение» — значение пищи. Не «знает» о том, что настало время выделять желудочный сок, и мой желудок — об этом знаю я, как теоретик, который различил, исследовал и описал так точно, как только это было возможно, механизмы функционирования этих интенциональных систем. Но точность описания ни в коем случае не тождественна точности выражения конкретного содержания процессов восприятия и даже мышления — мы всего лишь, иногда сознательно обедняя имеющийся в своем распоряжении синтаксис, т. е. продолжая, вообще говоря, оставаться на уровне языка как мощнейшей различительной системы, описываем в удобных нам терминах «понятий» и «значений» такие стратегические принципы, которые могут быть вообще никак явно не закодированы, но только имплицитно входят в структуру организации функционирующей системы или органа. И даже если в случае применения данной стратегии описания к моему собственному сознанию никакого обеднения синтаксиса не требуется, теперь уже совсем легко заметить, какую именно ошибку я совершаю, пытаясь в языке, который уже и так есть максимально различенное (и различающее) сознание, описать то, как оно функционирует «до языка», и при этом вывести (с помощью опять-таки языка) такие его (сознания) различающие способности, на которые язык не способен. Но тем самым я, зная, что определенная степень различенности возможна в принципе, лишь предполагаю ее существующей там, где ее еще нет. Поэтому точно так же, как и амеба, я не «знаю» своих ощущений — они у меня просто есть, что не отменяет того, что они, несомненно, учитываются (как, впрочем, и данные, поступающие от моего желудка), при организации моего поведения, в том числе и речевого. «Узнаю» я них лишь поскольку оказываюсь способен к языку, который имеет принципиально социальную природу, но «в нормальных условиях», как любят говорить в таких случаях физики, я так же хорошо знаю и то, что другому больно. («Попробуй когда-нибудь — в реальной ситуации — усомниться в страхе или боли другого!» (ФИ, 303))9

Строго говоря, знание ощущения следовало бы отождествить уже с представленностью его в сознании, а не со словом какого-то конкретного языка, но, как мы уже отмечали, это введение промежуточных означающих лишь откладывает проблему, поскольку сам факт представленности в способном к вербальной коммуникации сознании немедленно восстанавливает всю структуру знака со всей спецификой его функционирования: а как мы знаем, любой системе кодирования можно научиться или взломать код. И тогда либо я знаю свои ощущения с точностью до того, что о них знают или могут узнать другие, либо я по-прежнему их не знаю.
Настаивать на том, что моя боль имеет для меня уникальное «значение», значит, впадать в иллюзию, механизм которой нами был описан выше, или попросту неправильно использовать язык. 
В связи с только что сказанным следует вновь указать на проблему не способного к вербальной коммуникации сознания. Испытывает ли, скажем, животное боль так же, как испытываем ее мы? Часто это представляется нам несомненным. Означает ли это, что боль как-то представлена в сознании животного? Обязательно ли осознание боли сопровождается переживанием страдания? Если да, то как мы можем в этом убедиться? Чуть ниже я попробую дать ответ на некоторые из этих важных вопросов.

Итак, проблема приведения в соответствие смутно осознаваемых желаний, интуиций, ассоциаций и выражения/представления их в словах/знаках — общая как для говорящего (адресанта) так и для слушающего (адресата), поскольку коммуникация преследует изначально амбивалентные цели самосохранения и сотрудничества. А наибольшая дифференцированность смысла достигается в самом акте речи (возможно, внутренней) или письма, хотя мне так и не кажется (кажется, что мне и так все ясно, и я просто подбираю слова). На самом деле, лишь только начав говорить (писать, чертить схемы, расставлять знаки — следить, одним словом), я запускаю неконтролируемо ветвящиеся серии смыслов, из которых как мне, так и адресату моего сообщения предстоит постоянно делать выбор (наименее худший ответ в плохо составленном тесте). Консенсус именуется нами «здравым смыслом». Факторы, зачастую оказывающие решающее влияние на то, каким именно будет сообщение или отчет о «положении дел», действительно практически невозможно контролировать, поскольку наряду с моим стремлением к достоверности (в случаях, когда вообще имеет смысл допустить его наличие) большую роль также играет исторически сложившийся словарный запас, стиль, принятый в той культурной среде, к которой я принадлежу, недавно прочитанные книги (просмотренные фильмы) или человек, чья манера выражать свои мысли по каким-то причинам произвела на меня в этот день впечатление, рифма («Анаграммы» Соссюра), сама форма выражения, кажущаяся мне предпочтительной лишь потому, что она звучит «красиво», либо я сам в рассказываемой «так» истории смотрюсь «выгодно» и т. д.

Сказанное как нельзя более отчетливо иллюстрирует как необходимость такого сравнительно недавнего достижения когнитивных наук, как гетерофеноменология, так и ее принципиальную возможность: при выстроенной определенным образом коммуникации, а при необходимости — и при организованном надлежащим образом эксперименте — действительно можно понять, что же именно хотел (или наоборот, не хотел) сообщить человек, высказывая нечто.

Весьма любопытный гетерофеноменологический эксперимент описан в статье Мэриен Доукинс10. Ученые ставили перед собой задачу выяснить, действительно ли страдают курицы, которых содержат в клетках с дном, изготовленным из металлической сетки. На первый взгляд, «страдание» куриц казалось вполне правдоподобной гипотезой, поскольку было известно, что курицы очень много времени проводят, копаясь в мусоре и разгребая его, когда у них есть такая возможность. Более того, всякий раз, когда курицам предоставлялся выбор между клетками с проволочным полом и полом обычным, засыпанным мусором, то курицы неизменно предпочитали клетки с мусором, даже если последние были значительно теснее проволочных. Такой же выбор совершали и те курицы, которые всю свою жизнь содержались в проволочных клетках и вообще не другого опыта. Но ученые-этологи справедливо предположили, что предпочтение к чему-либо отлично от страдания в отсутствии предпочитаемого нечто. Поэтому выбор был усложнен: теперь курицам предлагалось выбирать между проволочными клетками с едой и питьем и клетками с мусором без еды и питья. Курицы предсказуемо проводили большую часть времени в клетках с мусором, несмотря на то, что проволочные клетки были единственным местом, где они могли добыть воду и корм. Тогда эксперимент был усложнен еще больше — теперь курицы при перемещении между клетками были вынуждены совершать некоторую «работу» — чтобы добраться к клеткам с мусором, они должны были либо перепрыгивать через небольшой коридорчик, либо проталкиваться сквозь увесистую пластиковую шторку. Таким образом, смена клетки теперь имела свою цену. Вопреки ожиданиям, несмотря на то, что курицы проводили столько же времени в проволочных клетках с едой и питьем, как и в предыдущих опытах, они вообще практически перестали заходить в клетки с мусором — т. е. они были совершенно не готовы к тому, чтобы «работать» или «платить» хоть что-то, с тем чтобы туда попасть. Своим поведением курицы как бы говорили нам, что мусор для них не имеет значения! Неожиданный результат данного эксперимента позволяет обоснованно предположить, что такая конструкция как «страдание» может обнаруживать себя лишь в сознаниях, устроенных достаточно сложно, для того чтобы что-то предпринимать в отношении условий, заставляющих их страдать («страдать»).

Если такое исследование возможно в отношении «страдания» куриц, то, очевидно, что сходный тип коммуникации может быть организован и с людьми — и мы действительно в состоянии получить доступ к таким сложно устроенным и в высшей степени «референциально непрозрачным данным» их внутреннего опыта, как страдание, вера, любовь, счастье, забота о ближнем и т.п.

___

Витгенштейн Л. Философские исследования// Философские работы. Ч. 1, М. 1994, С. 184.

Данный концепт был в свое время разработан и введен в научно-философский дискурс современным американским философом Дэниелом Деннетом. См. Dennett D. Intentional systems. Journal of Philosophy № 8, 1971 Р. 87–106.

Гуссерль Э. Картезианские размышления. СПб, 1998, С. 67.

Язык внутренних состояний, картин, ментальных образов дела не упрощает, поскольку, как мы уже отмечали, любой объект получает свою интенциональность (значение) только благодаря тому, для кого он значит то, что он значит — и это еще одна причина, по которой такие интенциональные системы как, скажем, человек и список дел, который он составил и записал на бумажке, кажутся «неравноценными». Ведь клочок бумаги имеет значение «списка дел» лишь для того, кто его составил, или во всяком случае хотя бы распознает его как список, и в этом смысле обладает некоторой «неподлинной», вторичной интенциональностью.

Витгенштейн Л. Философские исследования// Философские работы. Ч. 1, М. 1994, С. 183.

Там же. С. 172.

В частности, языковая теория работает с обычным языком, в котором «вещь, о которой ничего нельзя сказать» выглядит, по меньшей мере, странно.

Витгенштейн Л. Философские исследования// Философские работы. Ч. 1, М. 1994, С. 185.

Здесь же отметим, что, рассказывая кому-то о «своей боли», я зачастую с удивлением обнаруживаю, что тем самым видоизменяю ее, начинаю переживать какие-то ее оттенки, которых до этого не осознавал, а то и вовсе не имел — сходный феномен известен психологам как эффект Джеймса-Ланге, в соответствии с которым наблюдаемые признаки есть не столько следствие эмоции, сколько ее причина.

10 Dawkins M. S. Minding and mattering//Blakemore C., Greenfield S. Mindwaves. Oxford, Blackwell,1987. pp. 150-160.